Диоген напомнил себе, что неприлично гордиться тем, что для Проктора, должно быть, стало самым унизительным опытом в жизни. Заставив волну удовольствия и самодовольства чуть схлынуть, он вознаградил себя лишь осознанием того, что опасного препятствия на пути в виде Проктора более не было, и при этом — что немаловажно — Проктор оставался жив, пусть и находился в незавидном положении. Диоген знал, что Констанс никогда бы не простила его, примени он более радикальные меры.
Дальше по коридору, недалеко от того места, где он сидел, располагалась комната, ранее служившая Еноху Ленгу операционной. Со своей точки обзора Диоген запросто мог разглядеть угол операционного стола, изготовленного из раннего сплава мартенситной нержавеющей стали [107] . Его поверхность все еще была отполирована до зеркального блеска, и Диоген видел там свое отражение. Воистину, он обладал прекрасными чертами. Даже шрам добавлял его выточенному лицу и двухцветным глазам толику определенной зрелищности, которая могла повергнуть в трепет. По крайней мере, он надеялся, что именно такой будет реакция Констанс.
«Ты упомянул о чувствах, которые я испытываю к Алоизию. С чего бы мне в этом случае интересоваться его младшим братом — особенно после того, какую ненависть ты сумел пробудить во мне?»
...Почему же эти слова, брошенные ею в гневе прошлой ночью, вернулись только сейчас, чтобы терзать его? Так или иначе, Диоген умел стоически переносить мучения и изводил себя не меньше, чем других. Самоистязание — это умение, которому его научил Алоизий. Алоизий, который — хотя и не был умнее — был старше настолько, чтобы всегда на шаг опережать брата: на одну решенную математическую задачу, на один прочтенный роман, на один дюйм роста, на силу одного удара. С его осуждающим ханжеством и снисходительностью, это был Алоизий, который придавался своим интересам и забавам, потакая своим потаенным — извращенным и пагубным — желаниям. Именно Алоизий был тем, кто спровоцировал Событие, положившее конец надеждам брата на нормальную жизнь.
Диоген резко подавил внутренний поток брани. Дыхание его участилось, а сердце быстрее заколотилось в груди. Он заставил себя успокоиться. Его ненависть к брату была справедливой и праведной ненавистью, и он знал, что никогда не сможет погасить ее, а Алоизий никогда не сможет ее искупить…
Но случилось непредвиденное: с кончиной его брата разум Диогена очистился. Он почувствовал твердую уверенность, что во всем мире существовал только один человек, который действительно мог принести в его жизнь смысл, завершенность и радость.
И этим человеком была Констанс Грин.
Неожиданно и незвано в его голове возникла цитата из старого фильма: «Возможность заполучить тебя сначала казалась мне совсем невероятной, но, вероятно, в этом и была причина. Ты невероятный человек, так же, как и я» [108] . Именно благодаря этому в первые дни после того, как он едва смог избежать ярости вулкана Стромболи и его бурлящей лавы... он по-другому взглянул на свою собственную зарождающуюся страсть к Констанс.
Даже сейчас это воспоминание вернулся к нему с ясностью вчерашнего дня: та борьба на страшном, склоненном под 45 градусов обрыве Сциара-дель-Фуоко. То был не просто лавовый поток, текущий среди разжиженных камней, как на Гавайских островах, а настоящий лавовый склон, адская расселина в земле шириной почти в милю, в которой неуклонно проносились раскаленные красно-коричневые куски лавы размером с дом. Жар, исходящий от Огненной Лавины, создал восходящий поток воздуха, серы и золы: именно этот демонический ветер и спас его жизнь. После того, как Констанс столкнула его с края расселины, он упал, но не угодил в этот ад. В конечном итоге, он стал подниматься в восходящих горячих потоках, пока его не швырнуло на край раскаленной пропасти, где он провалился в щель, и тут же почувствовал ожог, на той стороне лица, которая соприкасалась с перегретой скалой. В шоке он сумел вырваться, ухватиться за выступ и на четвереньках добраться до тропы, по которой Констанс преследовала его, обойти сам конус вулкана и, в конце концов, добраться до склона, уходящего к Джиностре. Джиностра — деревенька с населением около сорока жителей — до которой можно добраться только с моря: крошечный самородок сицилийского прошлого. И именно здесь его — потерявшего сознание от боли — подобрала бездетная вдова, жившая в коттедже за городом. Она не спрашивала его, как он получил травмы, не возражала против его просьбы о сохранении полной тайны. Она, похоже, была просто рада тому, что могла помочь ему теми средствами, которыми располагала — мазями и настойками, изготовленными по старинным рецептам. Только в день своего ухода, он обнаружил истинную причину ее помощи — она смертельно боялась его «maloccio» [109] , злых двуцветных глаз, которые, если верить местной легенде, погубили бы ее, если бы она не сделала все, что было в ее силах, чтобы помочь их обладателю.
Он был прикован к постели несколько недель. Боль от ожогов — которая переживалась бы крайне тяжело даже при применении современных медикаментов — иногда погружала его в беспамятство. И все же, пока он лежал там, охваченный вселенной боли, все, о чем он мог думать, была, не ненавистью к Констанс, но столь невообразимое удовольствие, которое он разделил с ней... всего на одну ночь.
В то время он едва мог осознавать это. Происходящее казалось ему необъяснимым, как будто он находился в плену страстей некоего незнакомца. Но, в конце концов, он понял, что его потребность в ней не была недостижимой. На самом деле, это было даже неизбежно — по многим причинам, которые он уже перечислил ей накануне. Ее неприятие испорченного и раболепного мира и общества. Ее уникальная глубина знаний. Ее замечательная красота. Ее понимание нравов, манер и вежливости более ранних эпох, которое наиболее удачно сочеталось с присущим ей темпераментом, очищенным — как лучшая сталь — огнем насилия. Она была тигрицей, изысканно одетой в шелка.
Констанс была тигрицей и в других сферах жизни... Его мучило то, что он был настолько ослеплен ненавистью к брату, что воспринял ее успешное соблазнение лишь как некий триумф над Алоизием. Только позже, на том ложе боли, он понял, что ночь, проведенная с нею, была самой удивительной, захватывающей, чистой, возвышенной и приятной в его жизни. Его обуревала жажда наслаждений, как грешника, желающего ради искупления грехов припасть к власянице. Ничто в его жизни не шло ни в какое сравнение с тем, что он испытывал, когда разжигал страсть, сдерживаемую на протяжении более сотни лет, в этой женщине и воспламенял ее гибкое и голодное тело... Каким же дураком он был, позабыв об этом!
Примитивные, старые лекарства женщины, которая ухаживала за ним, мало помогали от боли, но сотворили чудеса с тем, чтобы свести к минимуму рубцы. И через два месяца он покинул Джиностру с новой жизненной целью...
Он неожиданно осознал, что Констанс уже стоит перед ним. Диоген настолько погрузился в свои мысли, что не услышал, как она появилась.
Он быстро поднялся с кресла, прежде чем вспомнил, что намеревался остаться сидеть.
— Констанс, — выдохнул он.
Она была одета в простое, но элегантное платье цвета слоновой кости. Полумесяц кружевной вышивки под самое горло целомудренно прикрывал, но не мог скрыть, самое восхитительное декольте. Силуэт платья — мерцающего, словно паутина, в дрожащем пламени свечей — доходил до пола, где прятал ее ноги в полупрозрачной сборке ткани. Констанс всматривалась в его глаза, изучая его явное нетерпение с выражением, которое он так и не смог прочесть: сложная смесь интереса, осмотрительности, и — как он думал и надеялся — сдерживаемой нежности.
— Да, — сказала она тихим голосом.
Диоген поднял руку к узлу своего галстука, попытавшись ослабить его, действуя бессознательно и безрезультатно. Его разум находился в таком смятении, что он не смог ответить.